Наконец-то удалось найти в сети сборник автобиографических рассказов Георгия Гулиа "Жил-был абхазский мальчик". Конечно, некоторые из этих рассказов производят более сильное впечатление, чем другие, а в некоторых мелькают любопытные факты... например, я знаю, что такое "индиго" и "шевиот", но что за ткань "три тысячи три"? Это пока загадка...Или, скажем, чем мука крупчатка отличалась от других видов муки, что для пасхальной выпечки годилась только она? А то, что паски пеклись за три дня до праздника, притом ночью?Именно из этого сборника я узнала, что волынки - это не только Шотландия, но и Кавказ... Вот, кстати, один из рассказов, произведших на меня сильное впечатление.
БАБУШКА И КРУГЛЫЕ ХЛЕБЦЫ CO СВЕЖИМ СЫРОМ
Я часто вспоминаю свою бабушку Фотинэ. Она такая старая, такая сухонькая, такая добрая и такая сильная.
Старой, очень старой она казалась мне тогда, в ту пору, когда мне было ровно двенадцать лет. Я пытаюсь
припомнить свои ощущения; да, разумеется, бабушка была очень стара, лет ей было этак за сорок. И мне
было жаль ее. И брату Володе было жалко ее. Наверное, поэтому мы с ним очень часто доводили ее до слез
своими жестокими шалостями.
Жизнь сделала ее сухонькой, легкой, морщинистой. А от рождения была она пухленькой. И девочкой росла
она толстенькой. Старость началась в четырнадцать лет‚ когда ее выдали замуж. Моя бабушка рано сделалась
мамой Фотина и еще раньше, то есть раньше, чем полагалось бы по ее годам, бабушкой Фотина.
И тем не менее она была сильной, вернее—бесстрашной. Она могла, например, одна спуститься на первый
этаж, когда было очень темно— хоть глаз выколи! Она брала в руку коптилку и безбоязненно уходила в
темень. Да какую еще темень! Южную! Когда все черти полосатые и хвостатые и разные чудища так и лезут к
тебе со всех углов. Бабушка Фотина ничего не боялась! Она даже могла дремать, когда во всем доме не было
ни души. А если порою в ночи раздавался выстрел, она выходила на балкон, чтобы узнать, что происходит в
городе... Словом, это была бесстрашная бабушка...
Но не только: у бабушки было доброе сердце, и руки y нее были добрые. Она так приятно ласкала и умела
готовить разную вкусную еду. Бабушка могла, например, приготовить еду даже из крапивы. Это не раз
случалось в голодный год. Она не раз добывала среди зарослей ежевики особую колючку - не очень
колючую — и готовила, примешивая к ней орех, чудесную пищу, которую все хвалили. В ее руках любая
трава делалась съедобной, не говоря уж об овощах и мясе.
Когда мне немножко грустно (это, говорят, бывает со всеми), я думаю о бабушке Фотина, и она мне кажется
самой лучшей в мире бабушкой. Особенно когда вспоминаю ее хлебцы со свежим сыром. Особенно когда
вспоминаю свою болезнь, от которой чуть не умер. Наверное, я бы умер в двенадцать лет, если бы не
бабушкины хлебцы со свежим сыром. Это, по существу, была для меня не пища, a лекарство, нечто вроде
теперешнего пенициллина плюс стрептомицин. Она-то меня и спасла, эта пища, ниспосланная свыше через
бабушку Фотинз.
Сейчас я объясню, какая связь между моей болезнью и бабушкиными круглыми хлебцами со свежим сыром.
Когда мне было двенадцать лет‚ Советской Абхазии шел всего четвертый год. А комарам и болотам — две
тысячи лет плюс миллиард. И тем не менее люди повели борьбу против болот и комаров. Болота должны были
быть осушены (разумеется, не в один год), а комары уничтожены. Особенно комар анофелес, который с
удовольствием разносил малярию. Укус — малярия, еще укус — еще малярия!..
Я не припомню дня и часа, когда меня укусил комар анофелес. Их летало в воздухе великое множество:
анофелесы были тщательно перемешаны, подобно зернам, с другими, менее вредными комарами и мошками. И
на лету их так же трудно отличить друг от друга, как в мешке одно кукурузное зерно от другого. Одним
словом, этот разбойник укусил меня. Это могло случиться и на самодеятельном футбольном поле между тремя
болотами с синеватой грязью на дне, и у нас во дворе, возле канав, долгое время сохранявших воду и
всяческую сырость, обожаемую комарами, и даже на бульваре, на берегу моря. Говоря откровенно, никто в
городе не мог надежно уберечь себя от анофелеса. В том числе и я. В школе меня учили быстро узнавать
анофелеса, но для этого анофелес должен был сесть на белую стенку, чтобы я смог явственно различить угол
между вертикалью и комариным корпусом (немалярийный комар держит брюшко параллельно поверхности, на
которой сидит).
И вот началась эта самая малярия, и меня стали пичкать хинином.
Я метался в жару день, два, три... Буквально горел как в огне. Меня укутывали в простыню, смоченную водою
и уксусом. На лбу круглые сутки лежала холодная салфетка. Ее постоянно меняли отец, мать или бабушка, по
очереди дежурившие у постели.
Малярию и просто лихорадку наши знали неплохо. Кто не болел лихорадкой! Она навещала людей по
pacписанию: ежедневно по вечерам или по утрам, через день, раз в три дня.
Многие, готовясь к встрече с лихорадкой, загодя ложились в постель, пили чай, стопку водки или еще что-
нибудь. Иные даже заранее начинали стонать и охать и точно знали, когда им можно будет встать и
доковылять до порога.
Бабушка сказала, что у меня трехдневная лихорадка, ибо жар не спадал трое суток.
— Завтра он будет здоров‚— твердо заявила она.
— Наверное, так,—— сказала мама.
А бабушка начала вспоминать, кто болел именно три дня. Никуала, Миха, Чанта, Амтон, Диуан... Что, мало
этого? И все они благополучно встали на четвертый день. Ей очень хотелось верить в это. Ей нельзя было не
верить, когда y старшего внука под мышкой было 41,5 градуса по Цельсию.
Терял ли я сознание? По-видимому, нет. Я слышал все, что говорили в комнате. Меня хвалили, меня всячески
успокаивали, подбадривали.
Помню, как сейчас, мне хотелось только пить. И очень худо становилось по ночам: я впадал в забытье. А к
утру температура спадала до 39 градусов, и я улыбался.
Отец пригласил врача. Но, собственно говоря, зачем? Хинин я получал, валерьяновые капли тоже, компрессы
делались вовремя — от менингита вроде бы был защищен. Так понимали тогда.
Врач сказал:
— Если к утру температура не упадет до нормы, удвойте дозу хинина.
А она взяла да и не упала до нормы. К великому огорчению бабушки, которая как будто все предвидела. И ей
стало не по себе, когда на четвертое утро ей сказали, что температура почти такая же, как ночная‚— 41,5.
Однако бабушка Фотина быстро нашлась. Не снизилась температура? Ну и что? Значит, лихорадка
четырехдневная. Кто вот точно так болел, дай бог памяти? Ну да: Смел, Иуана, Андрей, Илларион... И еще
многие, многие... И на пятый день они встали как ни в чем не бывало...
— Конечно, конечно‚— соглашалась с нею мать.— Это как раз и есть четырехдневная лихорадка!
Вопрос был решен: завтра я встану. Тем временем дозу хинина удвоили, в ушах у меня звенело, я горел по—
прежнему.
Стоял апрель. На дворе все цвело, сверкало и, казалось, плясало. Я видел в окно розовые цветы груши,
белые — яблони. Вдали гордо высились кипарисы, метались при каждом порыве ветра пирамидальные тополя.
Было жарко на дворе, еще жарче — в комнате и совсем жарко — у меня в груди, в голове, во рту, под
мышками. Мои родные гасили пожар как могли.
Настал пятый день. А жар не унимался. Дьявольский костер пылал еще ярче и жарче. Вокруг явно
забеспокоились. Но бабушка Фотинэ вспомнила Якоба, Гача, Тимура, Гваджу... Все они переболели
пятидневной лихорадкой и чувствовали себя прекрасно. Они живы и здоровы, пьют на пирушке по ведру
«изабеллы» — и хоть бы хны! Нет, пятидневная лихорадка всем знакома и совсем—совсем неопасна,
особенно для маленького, особенно для умного, особенно...
И она гладила мои волосы, целовала меня в щеки. У нее были карие глаза, немного тусклые такие. Но нынче
они почему—то блестели, да так, что, казалось, их подменили. (Я не предполагал, что это слезы. При чем тут
слезы, по ком плакать?)
Уксус лился рекой, вместо холодной воды появилась ледяная, дозу валерьянки увеличили вдвое, хинина —
втрое. У меня в ушах звенели колокола городского собора. Я оглох почти как Квазимодо. А голос мой едва
звучал, он медленно угасал по мере того, как жар во мне пылал все сильнее: градусник показывал 41,7!
Отец все чаще смотрел на меня горестным взглядом. Он недоумевал: что это привязалось ко мне? Может,
вовсе не лихорадка, a тиф какой-нибудь?
Стал он шептаться с мамой в углу. А я все слышал. Что характерно для тифа? Высокая температура. Она была.
А еще? Для брюшного — небольшая сыпь на животе, для сыпного—сыпь почти по всему телу. Так понимали
тогда. При малярии важно хорошо кормить больного, чтобы уберечь его от полного упадка сил, изнурения в
борьбе с температурой. А при тифе, особенно брюшном, важна диета. А еще нужно принимать осарсол или
каломель. Так обычно советовали фельдшера — наши друзья Скерис и Байковски, которые почти равнялись
земским врачам.
Ко мне чаще стали являться и настоящие, известные врачи: один — детский — yтpом, a другой — терапевт —
вечером. Так как добрую треть города постоянно кусал анофелес и ее лихорадило, то я не представлял
чего—то особенного на общем фоне. Меня слушали — мое сердце, дыхание, аккуратно простукивали грудь,
жали на печень и селезенку.
Моя бедная бабушка Фотинэ ошиблась: у меня не оказалось ни перемежающейся — однодневной или
двухдневной — лихорадки, ни трехдневной, ни пятидневной. И тифа не обнаружили врачи. Я болел особым
видом тропической малярии, которая не знает ограничения в количестве раундов, как при профессиональном
боксе: болезнь просто добивает свою жертву, если вдруг подводит сердце. Меня сердце не подвело, оно
бешено перекачивало кровь по всем сосудам, и в одно прекрасное майское утро я оказался в холодном поту,
без температуры и без всяких сил. Надо ли уточнять, что на постели лежало не тело, а скорее мощи
двенадцатилетнего паренька.
Я еле шевелил губами. Мне ничего не хотелось. Даже воды. (Позабыл сказать, что, когда я окончательно
оглох от хинина, мне его перестали давать за полной бесполезностью.) Болезнь, казалось, позади.
Требовалось всего-навсего одно: оживить восковую фигуру, которая, как это ни удивительно, еще дышала.
По утрам градусник показывал 35, a иногда 34,5. Куда же ниже?
Что делать? Чем кормить меня? Чем поддержать угасающий дух?
Я от всего отворачивался. Я не мог видеть хлеба, сыра, чая, кофе, молока‚ фруктов, зелени. Мне очень
хотелось забыться, уснуть, чтобы никто никогда не мог меня растормошить.
Снова появились Скерис и Байковски. Уже со шприцами: мышьяк и прочее подкожно и внутримышечно — для
оживления организма, боровшегося месяц и три дня против особого вида тропической малярии (возможно,
мальтийской или еще какой-либо, a какой, не знаю точно).
Как же все-таки быть? Вдруг снова вернется эта самая проклятая малярия?! Нужны же силы! Но откуда их
взять?
Отец ходил сам не свой. Мать превратилась в тень, пытаясь помочь мне хотя бы своей гастрономией. Но
блюда неизменно попадали к моему брату Володе и маленькой сестре Тане, a я слабел с каждым часом. Hо
куда же слабеть дальше?
И вот тут бабушка Фотинэ попыталась взять реванш: в свое время она ошиблась в прогнозах, но теперь-то она
знает, что делать!
И вот утром, часов в девять, когда я, повинуясь некоему жизненному инстинкту, приоткрыл глаза, бабушка
Фотина вошла в комнату и склонилась надо мной. Я видел совсем близко ее морщинистое лицо и большие,
полные грусти глаза. Она улыбалась: подумаешь, бо-
лезнь—преодолеем ее и бровью не поведем! Именно
это хотела сказать бабушка, подавая мне тоненький круглый хлебец со свежим сыром и стаканчик темно-
красного винца «изабелла».
Я смотрел на бабушку, она— на меня, а потом мы вместе на эту вкусную круглую штучку.
— Съешь,— сказала бабушка как можно ласковей.
За ее спиной затаив дыхание стояли отец и мать.
—— И выпей вот это вино,— добавила бабушка.
Я не понимал ее, с трудом соображал, чего она хочет от меня: разве воск способен понимать?
Бабушка присела ко мне на кровать.
— Позавчера Яне принес молока от своей коровы,— сказала бабушка. Она проговорила это так, словно
начинала сказку, а я любил, очень любил ее сказки.— Яне сказал, что его корова лучшая в Абхазии. У нее
рога в два аршина. У нее вымя с целый пуд. Она дает много молока. Я взяла у Яне три бутылки. Я попросила
у Taраша сычуга телячьего. Я вскипятила молоко, положила в него сычуг, и на следующий день был готов
сыр. Потом я положила сыр возле печки, где потеплее, и он сделался ноздреватым, тягучим, голубовато-
белым, настоящим свежим сыром...
Бабушка говорила тихо, неторопливо, вкрадчиво, словно вводила меня в сказочный сырный мирок. Я хотел
было задать ей какой-то вопрос, но не смог: губы совершенно одеревенели и потрескались от жара.
— Я подумала‚— говорила бабушка Фотинэ‚— что неплохо бы испечь хлебец со свежим сыром. Конечно, для
тебя. Я знаю, что ты очень любишь хлебец— круглый, с сыром. Правда, любишь?
Я кивнул (откуда-то вдруг взялись силы).
— Вот и хорошо!.. Я подождала еще день, чтобы сыр окончательно подошел, а нынче утром, чуть свет,
испекла тебе хлебец. Он перед тобой. От него идет парок. Ты только понюхай, что за прелесть!
Она поднесла к моему носу тарелку с хлебцем. Да, хлебец и в самом деле чудесно пахнул.
— А еще подумала, что все мужчины любят глотнуть винца перед завтраком. Ты знаешь, чье это вино? -
Бабушка подняла стаканчик с вином, чтобы я мог увицеть его на свет.— Это вино от Амтона Чолокуа. Оно
пахнет виноградными косточками. Вот какое это вино! Я немножко остудила его, потому что настоящие
мужчины любят прохладное.
Я кивнул. Отец и мать переглянулись: я смог кивнуть! И слезы проступили на их глазах.
А бабушка продолжала:
— Может, ты сделаешь глоточек?
Если бы она предложила мне кусочек хлебца с сыром, я бы немедленно отвернулся. Но от вина, которое
нравится всем настоящим мужчинам, я не отказался.
И я пригубил... Еще глоток... И еще один... Что—то прохладное прилило к сердцу. Кровь приятно ударила в
голову, и я поехал как на карусельном скакуне. Так было приятно! И я невольно потянулся к хлебцу с сыром.
Отломил кусок белыми худущими пальцами. Еще кусок... И еще кусок. С трудом, но все же попытался
разжевать. И это, как ни удивительно, мне удалось.
Бабушка присела поудобнее на краю постели, и потихоньку влила в меня стаканчик вина, и скормила
половину хлебца. А потом я больше ничего не помнил: я уснул.
А когда открыл глаза, то увидел бабушку в той же позе. И отца c матерью увидел. И мой брат Володя стоял y
изголовья.
— Проснулся,— сказала мама. (Я, оказывается, проспал почти сутки.)
— Вот и хорошо‚— сказала бабушка нараспев,— свежий хлебец готов, и винцо готово.
Я спросил (я и в самом деле заговорил):
— Этот хлебец вчерашний?
Бабушка воскликнула:
— Что ты! Совсем свежий! Сегодняшний! Только что из духовки!
Я снова выпил винца и поел. Хлебец мне показался вкуснее вчерашнего. И я снова уснул...
Так продолжалось две недели.
Я две недели шел, можно сказать, с того света. Две недели кормила меня бабушка из своих рук. А потом я
присел в постели. Я уже ел сам и пил сам.
...С той поры прошла как будто целая вечность. Hо как живая передо мной бабушка Фотинэ: я беру из ее рук
ломтик горячего хлебца со свежим сыром и стаканчик — такой небольшой, граненый, старинный — с винцом
«изабелла». Хлебец теплый—теплый, a вино прохладное-прохладное. А бабушка Фотинэ такая добрая-
добрая...
И мне хочется, чтобы снова укусил меня комар анофелес, чтобы снова был жар, а потом пекла мне круглые
хлебцы со свежим сыром моя бабушка Фотинэ и чтобы было мне обязательно двенадцать лет. Не больше!..